Генри Олди - Внук Персея. Мой дедушка – Истребитель
— Славься, Феб[89] Стреловержец!
Он говорил шепотом. Возвысить голос, нарушив тишину храма, юноша не осмелился. С трибун неслись крики аргивян — и глохли у порога, бессильные смутить покой святилища.
— Я знаю, ты — непревзойденный лучник. Лучший на Олимпе и на земле. Я же — скромный пращник. Я не дерзну равняться с тобой в меткости. Молю: направь мою руку! Помоги поразить цель! Если ты даруешь мне победу, я, Кефал, сын Деионея, посвящу ее тебе! Победа лучше любого венка!
— Красиво говоришь, — оценила статуя. — Где научился?
Кефал замер с раскрытым ртом. Бог снизошел к нему?!
— Будет тебе победа, — хмыкнул Аполлон. — Не переживай.
Статуя раздвоилась. Юноше показалось, что перед ним возникла зеркальная гладь воды. Оттуда на Кефала смотрело его отражение. Юноша икнул, отражение ухмыльнулось — вода пошла рябью, сходство заколебалось, став сомнительным…
Сегодня Косматый выбрал второй из своих обликов.
— Ты?!
— А ты ждал Мышонка[90]?
— Не гневи Феба! Он покарает нас обоих!
В ответ Дионис лишь рукой махнул:
— Мышонок не обидится. Ему нет дела до тебя, дурачок. Я, возможно, заинтересовал бы его… Увы, клятва есть клятва. Явись он сюда, прижми меня к братскому сердцу — и бегом спать мертвым сном! Нет, Аполлон далеко, на Олимпе…
Он мечтательно вздохнул.
— Зато я здесь, с тобой. Ты рад?
— Ты ждал меня? Прятался за статуей?
— Ну вот, а говорят, что у красавцев в головах дрозды поют… Да ты мудрец, мой славный! Помнишь наш прошлый разговор?
— Ты предупредил меня!
— В отличие от Аполлона, я забочусь о братьях. И о друзьях. Не надумал стать моим другом? Еще не поздно. Признайся, ведь я тебе нравлюсь?
Он шагнул к юноше. Кефал с трудом удержался, чтоб не дать деру. Ладонь, неожиданно крепкая, с мозолями, погладила щеку Кефала. От прикосновения Косматого тело продрал озноб. Захотелось стать ядром, и чтобы умелый пращник запустил тебя на край света.
— Ладно, я готов ждать. Но взамен я попрошу об услуге.
— Какой?
— Я хочу, чтобы ты кое-что передал.
— Кому?
— Да уж не Аполлону…
Дионис улыбнулся. Глаза его придвинулись, сделались огромными, заслонив все вокруг. Юноша тонул в этих омутах, полных не воды — смолы. Задыхался, терял чувство реальности, терял себя. В ужасе он зажмурился. Но и сквозь плотно сжатые веки его жег взгляд Косматого, а в ушах звучал насмешливый голос…
8
— Куда?
У входа в «пращу» Кефала остановила стража. Двое рябых плосколобых детин — братья, что ли? — из кожи вон лезли, потные от рвения. Тут к пифии не ходи — трусы пытались загладить вину за позорное бегство из дворца.
— Мне нужен Персей.
Имя виновника их позора превратило стражей в зубастых Церберов.
— А кто ты такой? Ангел[91]?
— Кефал из Фокиды! — окрысился юноша. — Лучший пращник Ойкумены!
— Пращой не ошибся, хвастун? — захохотал первый стражник.
— Оторви себе ядра, — дал совет второй. — И мечи на здоровье…
— Кефал? В чем дело?
Детины попятились, давая дорогу Убийце Горгоны.
— Что-то важное?
— Да!
— Идем. Тут слишком много ушей.
Они поднялись по склону холма. Узкий проход между «пращой» и трибунами вынуждал идти гуськом. Встали на самом верху, где по краю стадиона шла утоптанная дорожка. Здесь никого не было. Лишь буянил шутник-ветер: швырял в лицо песок, заставлял щуриться. Лицо? Юноше мерещилось, что лица у него нет. Вместо лица — гипсовая маска. И медный рупор во рту, похожем на разверстую пещеру — чтоб громче звучало.
— Что случилось?
— Я видел Косматого!
— Где?
— В храме Аполлона. Он говорил со мной.
— Со мной он встретился там же. Тридцать лет назад…
Персей мотнул головой, гоня воспоминание.
— Что он тебе сказал?
— Он велел, чтобы я передал…
В глотке пересохло. Язык превратился в кляп. Вместо слов выходило гнусное меканье, недостойное человека. «Козлиная песня[92], — Кефал сгорал от стыда. — Впору не на стадион — на пастбище…»
— Мне?
— Он не сказал, кому. Но я и так понял.
— Я слушаю.
Персей остался на месте, но почудилось — рывком приблизился, хватая Кефала за грудки: «Говори!» Ветер стих, боясь пропустить хоть слово. Кефал развел руками, словно прося прощения.
— Он сказал: «Мир меняется. Сок становится вином».
— Это все?
— Нет. Он добавил: «Мы меняемся. Вино становится уксусом».
— Все?!
— И последнее: «Перемены — наш удел. Но кое-что остается неизменным». Ты знаешь, о чем он?
В голосе Кефала, как перепелка в траве, пряталась робкая надежда. Вот сейчас умудренный опытом герой разъяснит ему, что имел в виду Косматый…
— Он сказал слишком мало. Или слишком много. Но одно я знаю точно: тебе нельзя участвовать в состязаниях.
Юноша выпрямился. Казалось, ему дали пощечину.
— Почему?!
— Тридцать лет назад Косматый говорил со мной в храме Аполлона. Потом я метнул диск — и убил своего деда.
— Он помутил твой разум?
Персей молчал.
— Праща — не диск! Мы бьем по мишеням, а не на дальность.
Молчание.
— Я попадаю в летящую утку со ста шагов!
Нет ответа.
— Я могу промахнуться по мишени. Но чтоб ядро улетело на трибуны… Тогда, в твоем дворе — это была случайность!
Ни звука.
— Я в своем уме! Мои руки не дрожат… Я так ждал этих состязаний!
Безмолвие Персея жгло юношу каленой бронзой.
— Все решат, что я струсил! Нет! Я стану победителем!
Кефал быстро зашагал — да что там, побежал к арене.
— Твой выбор, — сказал Персей, глядя ему вслед.
Если бы тридцать лет назад кто-нибудь мудрый и опытный, много старше годами, посоветовал Убийце Горгоны отказаться от броска диска — согласился бы он? Если бы его попытались удержать силой — позволил бы он? И наконец, если бы его каким-то чудом удержали — простил бы он?
Сын Златого Дождя знал ответ.
Нет.
9
Храм пустовал. Для верности Персей заглянул во все углы. Глупо — будь здесь кто-нибудь, он почуял бы. Призраки шептались за спиной. Прошлое нельзя изменить, хихикали они. Вернуться в былое, скрутить юнца-дискобола, помешать злосчастному броску — нет, нельзя. И не надейся. Прошлое можно изменить, издевались они. Примирить врагов задним числом, возвести святилище на пустом месте — да, можно. Стань богом, и прошлое изменится. Твое прошлое, а значит, наше.
Одуряюще пахли венки.
— Хлебца бы…
За порогом топтался нищий калека. Обрубок левой руки тянулся к Персею.
— Дай хлебца, великий…
— Кого ты хочешь обмануть, Лукавый[93]? — спросил Персей.
— Лукавый? — нищий завертел головой.
— Оставь свои шутки для Олимпа. Иди сюда, и не кривляйся.
Нищий шагнул за порог. Воздух храма преобразил его — бедный калека обернулся молодым атлетом, стройным и легким на ногу. В руке он держал жезл, увитый змеями. Крылья на сандалиях, крылья на плоском, как миска, шлеме — еще миг, и они унесли бы владельца к облакам, забыв, что над головой крыша.
— Как ты узнал меня?
— Кто учил меня видеть не удар, а движение? Не облик, а замысел? Не ты ли?
— Разве я враг тебе?
— Нет. Что это меняет?
— Ты не сочтешь мой приход вмешательством в свою жизнь? — озабоченно спросил Лукавый.
— Боишься?
— Еще бы! Папа клялся Стиксом от имени Семьи. Значит, и от моего имени. Кому охота год спать мертвецом и девять лет скитаться в облике смертного?
— Я рад тебе. Давно не виделись, а?
— Давно. Ты постарел, Убийца…
Не касаясь пола, Лукавый встал перед статуей Аполлона. Легкий, словно мотылек, он подумал — и показал Аполлону язык. Надменная улыбка Стреловержца была ему ответом. Тогда Лукавый взял венок из гиацинтов и ловко набросил на чело Аполлона. Венок сел набекрень, превращая гордое божество в фигляра, да еще и подвыпившего.
— Здесь был Косматый, — сказал Персей.
— Знаю. Я ждал, пока он уйдет. Он мог оказаться не таким приветливым, как ты. Вмешательство! В личную жизнь! — и мертвый сон распахивает мне объятья. Зря все-таки папа разбрасывался клятвами…
— Брось корчить из себя шута. Ты обеспокоен, я вижу.
— Что ты видишь?
— Не удар, а движение. Включая движение души. Что-то произошло?
— Папа сошел с ума, — Лукавый сгорбился, утратив сходство с мотыльком. — Ночью гроза была. Слышал? Это папа хмурился. А мне и поделиться не с кем, кроме тебя.
— Отец в гневе?
— Не то чтоб в гневе… Сидели, пили нектар. Все, как обычно. Геба разливает, Артемида кормит папиного орла. Гефест, работяга, норовит сбежать в кузню. И тут папа начинает нам вещать про Косматого. Как тот родился под именем Загрея, как играл молниями на папином троносе. Как его мятежные титаны разорвали на семь частей… «Зачем?» — спрашиваю. Сварили, говорит папа, и съели. Под медовым соусом. Я, говорит, спас его сердце. Его пылкое, его доброе сердце. Проглотил, сошелся с Семелой и дал сыну второе рождение. Ну бред же! Мы с Аполлоном папе так и заявили: бред. А он брови насупил…